

Воистину, как в этой песне, не по дороге, а именно по тропке я держала свой путь к любимой школе, к деревянному дому, где ждали меня и радости, и огорчения, таблица умножения, букварь и алфавит.
Эта извилистая тропинка, словно вьющаяся лента на ветру, поднимает меня все выше и выше по краю левого берега небольшой, неширокой и неглубокой нашей речки Юрмашки до самой высокой точки, до самого верха. Берег здесь достигает такой крутизны, что страшно мне было смотреть вниз, хотя речка течет не прямо под этой высотой, а после широкого спуска, густо заросшего крапивой, конским щавелем, осокой, и репьями, и множеством других пойменных, прибрежных трав на всем обширном его пространстве, круто падающем вниз, к воде, где узенькая песчаная полосочка сравнивается с поверхностью реки. Моя школьная тропинка! Моя любимая дорожка! Восемь лет я неизменно встречалась с тобою в любую погоду, во всякий день! Ты бежала за речкой, не отступая от нее, куда она – туда и ты и в сравнении с ней смотрелась ниточкой, которая тянулась высоко над нею, прохладною низиной, над густыми белыми туманами, там, внизу, глубоко и далеко, в конце самого спуска, где травы в рост человека смотрятся в тихую заводь реки. И река, и тропинка устремляются к самой середине села, точнее, к его сердцевине, и я, как легкая бабочка, порхаю над речкой, на ее бережку, если тропинка сухая, успевая на ходу рассмотреть огороды, прилепившиеся к ней вплотную. В дождливые же дни я ползла по тропинке черепахой в своих глубоких калошах, пытаясь удержать их на ногах в момент, когда едва отдирала их, крепко сцепившихся с глиной; когда же грязь была сильно разжиженной, я скатывалась назад, как по жирному черному маслу, цепляясь руками за траву, и очень боялась сорваться с обрыва. Карабкаться заново вверх приходилось по нескольку раз.
Тропинка как-то неожиданно обрывалась; дальше ее не пропускала изгородь из нескольких несуразных жердей, через которые я перебрасывала себя или пролезала между ними. И вот я почти у школьного двора, десятка три шагов, и я открою школьную калитку со стороны речки и войду в тихую, деревенскую, малоизвестную школу, в желанную мою обитель.
Вот она – маленькая прихожая, которая сразу от порога обнимает меня теплом чистенькой, беленькой печки, а возле нее лавочка, на лавочке бачок с водой. В школе три классные комнаты, очень маленькая учительская и какая-то еще подсобная келья (кажется, там были наглядные пособия). Не помню, сколько нас было в классе, взялась считать – насчитала тридцать, но было больше – остальных никак не могу вспомнить. Учились в нашей школе и дети из ближайшей деревни Крючевки, а в старших классах и из других окрестных деревень. Они приходили в школу с едой (хлеб и сало) и очень тепло одетыми, ведь пройти нужно было несколько километров. Отличались эти дети от нас, «коренных», какой-то взрослостью, степенностью, хотя в учебе заметно отставали, особенно страдал русский язык – «как слышим, так и пишем…»
Моя родная школа, как ни мала она была – она прорубила мне окно в свет, я научилась писать, считать, читать, знаю алфавит до сих пор, без запинки таблицу умножения, но самое главное – я полюбила книгу. Я узнала многих детей – сверстников, которые жили по ту сторону речки, на другом ее берегу, где и стояла наша школа. Азартно заучивала правила в русском языке, решала задачки и примеры, подчеркивала имена существительные, прилагательные и глаголы, учила стихотворения. Так продолжалось до шестого класса. Любимейшие предметы – русский язык и пение. Это были уроки-праздники. Все тексты песен раннего школьного детства память моя хранит до сих пор, а мелодии их вдруг нежданно-негаданно приносят мне лоскуточек разноголосого музыкального полотна из школьных лет. На школьной сцене пела всегда, а вот на «большой» растерялась, когда нужно было выступать перед солдатами воинской части в Шакше, куда нас, деревенских «артистов», еле живых, довезли, набив как селедку в бочке в малюсенький автобус. Ведущая уже должна была объявить мое выступление, как вдруг я отчаянно замахала руками и замотала головой, отрекаясь от дебюта, и песня осталась неисполненной. Я почувствовала очень ясно, что смогу расплакаться перед зрителями на самых первых звуках и словах песни – таково было мое волнение, и страх, и, конечно же, неумение держаться на сцене. Все так! Я не артистка, не дано мне это умение лицедействовать.
Уроками счастья могу считать все уроки нашего недельного расписания, кроме уроков труда (рукоделие, вязание, вышивка и т.д.). Эти уроки для меня были настоящей пыткой. Здесь я пребывала в постоянном стыде и неловкости перед одноклассниками, и заканчивались они для меня большим огорчением. Почему? Да потому, что руки мои ничего не могли сделать из того, что предлагала школьная программа по этому предмету: вышивание гладью и крестиком, вязание носков и варежек, ажурная мережка по беленькой салфетке… Как только приближался этот урок труда, я, зная заранее, чем он кончится, готова была провалиться сквозь землю. Вязали все прекрасно, и вышивали даже мальчики, одна я растерянно, с завистью и досадой озиралась по сторонам, видя искусное мастерство других, тогда как сама не смогла сотворить ничего стоящего, кроме как спутать нитки, наделать узлов, спустить набранные петли. И еще один урок не счастья, а мученья досаждал моему самолюбию: физ-ра. Я отставала от всех в беге, ходьбе на лыжах; брусья, кольца, гимнастика – это все не мое, увы! Все же остальные предметы доставляли радость, я относилась к ним с должным прилежанием и проявляла немалый интерес. А в тринадцать лет (шестой класс) стала выпирать моя озорная натура, я всех смешила, дурачась на уроках, не слушала учителей, и к окончанию школы буйный ветер свистел в моей бесшабашной, легкомысленной голове. Я едва сумела выкарабкаться на выпускных экзаменах.
Все письменные классные и домашние задания выполнялись перьевыми чернильными ручками. Мы носили с собой чернильницы, перочистки, а в тетрадях обязательной была промокашка для скорого «просушивания» клякс, от которых, как ни оберегались избежать, не всегда могли отделаться. Макнешь перо поглубже в чернильницу, не стряхнешь излишек чернил, и уже клякса тут как тут. Неудобными они были, эти пишущие ручки нашего школьного детства, что и говорить.
Все учителя, кроме Андрея Ивановича Селиванова и Надежды Борисовны Решетниковой, были приезжими. Андрей Иванович – математик, среднего роста и средней полноты, человек в очках, любил потрепать меня за уши, приговаривая: «Эх, Нюра, Нюра…» – когда пример или задачку я загоняла в тупик, и я в таких случаях обижалась не за боль в ушах, а за то, что называл меня Нюрой, а не Нюсей. Предмет свой он знал отлично и имел большой учительский опыт. Надежда Борисовна – учитель немецкого языка, покоряла мое воображение корректностью, интеллигентностью, изысканностью в манерах, речи, одежде. Она была образцовым учителем, очень аккуратно и бережно относилась ко всему, со всеми обходилась вежливо, умела сдерживать свои эмоции. Редкий смех ее, пожалуй, и смехом назвать невозможно – это была лишь искренняя улыбка, сопровождавшаяся словами удивительного обаяния в такие моменты. Ничего лишнего позволить себе она не могла. Полагаю, что таковой она была везде и эта аккуратность была ее сутью. Два сына ее учились в нашей же школе. Один – младший, был моим одноклассником, старший был одноклассником моей сестры Клавы. Самым первым предметом моего обожания в первом классе был младший сын Надежды Борисовны – Гена. Всегда аккуратно подстрижен, аккуратно одет, дисциплинирован, в учебе первый, этот мальчик, наверняка, не догадывался о моих симпатиях к его недосягаемой личности.